
В общем, продолжаю свистопляску.
К слову, для этих драбблов на ФБ мне выделили целый отдельный постfk-2018.diary.ru/p216171705.htm

Это не потому, что я такая классная, а потому что стукнутая, и считаю, что в рейтинге R-NC часто пропадает целый сегмент с кровь-кишки-распидорасило и страдает очень мрачный сеттинг. Я обожаю работы с какой-нибудь жуткой, напряжённой атмосферой или с мощными безндёжными концовками и время от времени стараюсь чиркать их сама - так что к выкладке высокорейтинговых фичков меня вдохновило не только на ламповые потрахули, но и на вот это вот. Как говорится - не для пользы, а потому что я могу.
Это очень на меня похоже - бросаться из крайности в крайность

Итак, вздрогнем.
Предупреждаю сразу: в каждом драббле - насилие.
1. Нами-центрик, между Нами и Луффи фонит достаточно, чтобы заметить, но недостаточно, чтобы обратить внимание, часть Мугивар фоном, условный (очень условный) кроссовер с Ведьмаком. Когда я села писать этот драббл, у меня вообще была другая идея: я хотела Виви-чародейку из богатой семьи и Нами-чародейку у неё на побегушках, и это должно было быть мини, но в итоге получилось... это. И оно мне очень нравится.

Маму Арлонг тоже бил — по лицу, по груди, по рёбрам и бокам, топтал её ногами, пока кости под его сапогами не хрустнули, пока трава не стала красной от крови. Нами громко кричала, тоже плакала, потом щёлкнула зубами — когда Арлонгу надоело топтать мёртвую Бельмере, он отвесил Нами приличную пощечину, такую, что она отлетела в сторону и измазалась в придорожной грязи. Так и лежала в глубокой луже, смотря, как рвут на Ноджико платье и как её саму сверлят мёртвым взглядом стеклянные мамины глаза.
Прошло совсем немного времени, прежде чем Арлонг сказал, что она может пригодиться, если хочет вытащить этих жалких кметов из помойной ямы, и ударил её по лицу, потом ещё раз и ещё — бил до тех пор, пока под кулаком не осталось одно рваное месиво. Нами не плакала, потому что больше не могла — потом, когда она осталась одна в покосившейся избушке, полной котлов, дохлых мышей и сушеных трав, слёзы покатились из разбитых глаз сами собой.
Так она и рыдала, пока ведьма не стукнула её тростью по макушке — Нами не видела, как она пришла, даже не слышала, как открывалась скрипучая дырявая дверь. Ведьма сверлила её взглядом из-под капюшона — она была высокой, сухой, с серой морщинистой кожей и длинным крючковатым носом, именно такой, как о ней рассказывали в деревне.
Мама всегда ругалась, если они с Ноджико убегали далеко в лес, туда, где спал леший — говорила, ведьма схватит их и сварит в котле на обед.
Что ж, Нами готова была ей, наконец, поверить.
— Тебя этот недоносок Арлонг притащил, да? — спросила она — голос у неё скрипел, как несмазанные петли.
Нами всхлипнула и даже не смогла зажмуриться, так было больно — ведьма смотрела на неё пронзительным стеклом из-под капюшона, потом поставила трость с маленьким черепком вместо набалдашника в угол, к метле и обвязанному верёвкой хворосту, и зашаркала вглубь избы. Зашуршали травы, застучал пестик в ступке, зашипел огонь на чёрных брёвнышках — Нами так и сидела, слёзы густели на её изуродованном лице, и жить ей совершенно не хотелось.
Ведьма долго ковырялась в собственных котлах, потом поставила перед ней плошку, запустила крючковатую руку в густую, пахнущую мятой пасту и грубо намазала комьями на кровоточащие раны — Нами закричала так громко, будто её резали вдоль и поперёк ржавыми ножами.
Ей было больно — так больно, как не было, когда Арлонг сбивал свои синие костяшки об её расквашенное лицо.
Потом ведьма заставила её умыться, дала тёплое полотенце и бросила льняную рубашку вместе с берестяным пояском — в отражении воды Нами видела затянувшиеся шрамы, рассекающие её лицо, словно трещины на свежем льду. Боль глухо зудела в каждой рытвине на её воспалённой коже — будущего у изуродованных девочек никогда не бывало, если только им не приходилось купаться в ведьминских котлах.
Нами подняла слезящиеся глаза, осторожно промокнула стянутые рубцы краешком полотенца — ведьма смотрела на неё с высоты своего роста, из-под глубокого капюшона было видно только два блестящих в отблесках огня стёклышка и струны седых волос.
— Так и будешь реветь? — спросила она строго, и Нами дрогнула — каждое слово превращалось в надсадный скрип, и этот скрип царапал её глазные яблоки прямо изнутри. — Этот ублюдок убил твою мать, изнасиловал твою сестру, уничтожил твою деревню и сломал тебя.
Она говорила и говорила, её голос сплетался в густую паутину, скрипящую на пронизывающем ветру — Нами глотала горячие солёные слёзы, сжимала полотенце в руке так сильно, что содранные ногти раскрошили нитки и впились в дрожащую ладонь.
— Скажи мне, — ведьма наклонилась к ней так резко, что Нами вскрикнула. — Ты так и будешь реветь?
Было слышно, как колотит по тщедушной крыше дождь — огонь шипел в маленьком очаге, котлы бурлили, полные зловонного варева, высушенные травы горели высоко под потолком.
Нами утёрла слёзы — она стала чародейкой не потому, что хотела сама.
Когда Луффи, поправляя кожаные ремешки на новом нагрудном доспехе, спрашивает у неё, правда ли, что чародейки продают душу Дьяволу, Нами смотрит в густое варево котла — смотрит, как кипящая пена заворачивается в священные спирали, — и отвечает:
— Правда.
Голос её холоден и глух — в нём сквозят звенящие, скрипучие нотки, и от этих звуков Усопп, сидящий на каменных ступенях подземелья, настороженно сглатывает. Зоро приоткрывает один глаз, задумчиво покачивает ногой в тяжёлом сапоге, но ничего не говорит — у него очень натянутые отношения с чародейками, и он не дурак лишний раз превращаться в жабу с тремя языками. Санджи мог бы стелиться комплиментами под котлом, но он ранен и спит — молча ждёт, когда густое варево будет готово.
Нами кладёт бледные ладони на раскалённые бортики котла — железо сожгло бы её кожу до чёрных углей, иссушающий пар раскрыл бы несуществующие трещины на её идеальном лице, дрожащее марево расцарапало бы её блестящие, как ледяные стёкла, глаза, пустило бы на холодный каменный пол водопады солёных, горьких слёз.
Нами утёрла слёзы очень и очень давно.
Луффи стоит напротив неё, по ту сторону котла, и смотрит совершенно немигающим взглядом — его змеиные глаза полны пустоты и бесконечной, непроглядной темноты. Эти глаза видят её разбитую переносицу, её рваную кожу на залитом кровью лице, её треснувшие сухим хворостом губы, её воспалённые, лопнувшие веки в обрамлении сгоревших рыжих ресниц — эти глаза видят, кто она есть на самом деле.
Луффи молчит — вместо глубокого капюшона на её встрепанных рыжих волосах его смешная соломенная шляпа.
В густом вареве котла всплывают синие плавники и облезлые акульи челюсти.
Нами сама решает, кто она теперь.
2. Катакури! Я не собиралась падать в этого товарища, но я упала и не жалею


Сам Кайдо говорит:
— К тебе за смертью посылать.
Тич громогласно хохочет, как сумасшедший, и держится за живот. Отзывается небрежно — он обжигающе зол и весел:
— Так и есть, мой друг.
Они втроём делят этот смешной альянс, размазанный, как муха по борту, на куски, будто режут дохлую сочную тушу — каждый хочет вцепиться зубами в то мясо, что вкуснее и мягче. Теперь всё это — сломанные корабли и сожжённые трупы, вспоротые острова и разбитые флоты — всё это добыча трёх йонко.
Никто не знает, где плавает Рыжий Шанкс, и плавает ли он до сих пор.
Тич сыто и зло улыбается.
Когда всё — даже последний кусок овчины с погибших кораблей — отходит новому хозяину, Большая Мамочка загоняет на выжженный, полупустой Тотленд ту часть своей семьи, которая посмела встать против неё — которая шла под знаменем этого глупого пиратского альянса.
Куда им тягаться с теми, кто ходит по морям, как по земле?
Большая Мамочка выторговывает себе жизнь Мугивары — все его друзья умирают на разных островах под долгими, страшными пытками на потеху толпе, разделённые, лишённые надежды, слабые и сломанные.
Но сам Мугивара — он в большом и тёплом Мамином кулаке.
Катакури стоит перед ней в том же зале, где провёл всё своё детство — в том зале, где поют пирожные со взбитым кремом, где Мама принимает гостей, где сидели все они, когда были детьми. Сёстры у него за спиной читают молитвы — все братья, что ушли вместе с ним, давно мертвы.
И все они, кто остался жив — все они тоже сегодня умрут.
Катакури думал, что так он спасёт свою семью — что так, под новым знаменем, дыша полной грудью настоящей, горькой свободой, следуя за людьми, которые несут свои мечты через моря и острова, они будут спасены.
Он ошибался.
Всё, что он сделал — это привёл их на гильотину в нежные материнские объятия.
Мама смеётся и сжимает бессознательное тело Мугивары в кулаке, как тряпичную куклу — в другой руке она держит синюю от побоев Брюле. У той разбита губа, оторвано левое ухо — вместо него только лоскуты смятых хрящей, — а рука выдрана из локтевого сустава, висит только на рваной, словно тряпьё, коже, только потряси, и она оторвётся со скрипящим, тугим звуком.
Когда сёстры видят свою улыбчивую Брюле такой, они плачут и вцепляются сломанными ногтями в кожу его разорванной жилетки — они знают, что Мама поступит с ними так же.
Катакури сжимает кулаки так, что его кости надсадно хрустят под лопнувшей кожей — он никогда и никого не ненавидел больше, чем собственную мать.
Большая Мамочка заливается громким смехом.
— Ма-ма-ма-ма! — хохочет она. — Хватит рыдать, мои маленькие девочки. Очень скоро всё закончится.
Она смеётся и говорит:
— Катакури, мой самый любимый, самый страшный ребёнок. — Она открывает густо накрашенные глаза и смотрит прямо на него. — Ребёнок, который разочаровал меня больше всех.
Мама показывает ему маленькое обмякшее тело Мугивары в собственном кулаке — он избит до чёрных пятен, похож на сплошную пульсирующую гематому; судя по конечностям, висящим, словно плети, все его кости раздроблены в пыль.
Король Пиратов умирает здесь.
— Ма-ма-ма-ма! — говорит Большая Мамочка и встряхивает Мугивару в кулаке, словно букет полевых цветов. — Он такой хорошенький, когда его рот закрыт.
Катакури смотрит, как она встряхивает бессознательную Брюле другой рукой, и его челюсти сжимаются с такой силой, будто он хочет раскрошить их друг в друга.
Мама смотрит ему прямо в глаза — у неё нежный материнский взгляд и отвратительный кровожадный оскал.
Она говорит:
— Катакури, моё солнышко. — Она смеётся. — Выбор за тобой.
Мама говорит:
— Кого ты сегодня выберешь, Катакури?
Мама спрашивает у его неподвижных, слепых глаз, которыми он не может разглядеть это зыбкое будущее, утекающее сквозь пальцы, как песок.
— Кого мне убить, мой дорогой Катакури?
Он ничего не может сделать.
Сёстры плачут у него за спиной тихим шелестом дождя и впиваются ногтями в его красную от ожогов, синюю от побоев, вспоротую кожу.
Кого он сегодня выберет?
Дорогую сестру, которая любила его безоговорочно и принимала его таким, какой он есть? Которая всегда была с ним и которую он любил на протяжении всей жизни?
Или человека, который вдохнул в него жизнь и принял его таким, какой он есть? Который улыбался ему и которого он любил почти неосознанно, краем внимательного взгляда?
Какой он сделает выбор?
Мама смеётся и вертит живые трупы в руках, как игрушки:
— Выбирай, мой дорогой.
Катакури смотрит в её смешливые глаза, вокруг которых — нежные паутинки морщинок. Брюле и Мугивара в её больших и тёплых руках кажутся такими же смешными, как весь этот лопнувший альянс.
Знамёна порваны, все они умирают здесь.
И пока он дышит, пока за его спиной плачут сёстры, пока Мама громко хохочет, сжимая хрустальные тела в своих заботливых ладонях, он решается.
Катакури делает выбор.
3. Вообще-то здесь про Луффи. Спойлер, вообще-то.И про Катакури - но если честно, тут про его зубы. Серьезно, я хотела где-нибудь их задействовать. Я просто люблю такие короткие жуткие истории.
Спойлерные предупреждения, но если вы чувствительны, то лучше читайте.Хоррор, мистика, АУ, расчленёнка, поедание трупов, неведомые сущности.

Сказки дурацкие, думает Луффи.
Это всего лишь лес, говорит себе Луффи.
Никаких чудовищ здесь нет, уверен Луффи.
Он встречается с ним, потому что сходит с тропы — путается в вероломных корнях и растягивается прямо в терпком, густо пахнущем перегное. Ощущает липкую вязь на лице, утирает под носом и смотрит на собственные ладони — в этой душной темноте не видно ровным счётом ничего, но Луффи всматривается с завидным усилием.
Смотрит и смотрит, пока не начинает различать очертания перепачканных пальцев; это что-то на его коже — оно липкое и бурое. Луффи поднимает глаза и видит белёсый росчерк в тёмной застывшей пелене между сухими корнями.
Это ребро, думает Луффи.
Бледная и яркая луна, как гладкая монета, выходит из-за тяжёлых, мрачных туч — и Луффи видит человека прямо под собственным носом. У него разорвано горло, так, что мягкая трубка торчит между подсохшими лоскутами; его грудная клетка сломана, часть костей осколками разбросана в примятой чёрной траве, часть — вколочена в лопнувшие лёгкие. Раздутые кишки вспороты, грязными огрызками вываливаются наземь, прямо Луффи под нос, и то, что липнет к его пальцам, — это кровь.
Это совершенно точно кровь.
Глаз у человека нет — только чёрные провалы в обрамлении склизких ошмётков. Верхняя губа сухая и серая, нижняя челюсть выдрана подчистую, и длинный вспухший язык свешивается через куски торчащего горла. Правой руки нет, только окровавленные лоскуты одежды, левая сломана, вывернута в трёх местах — ниже живота нет ничего, кроме комка влажных внутренностей и огромного густого пятна.
Пахнет гнилью, кровью и страхом; рядом — ни одного насекомого, ни одного падальщика.
Луффи приподнимается на мокрых ладонях и смотрит человеку над головой — смотрит в яркие красные глаза напротив, неподвижные, точно фиксированные точки в пространстве. Чуть ниже — разорванный в клочья рот, острые изогнутые клыки между гнилыми вспухшими губами и мощные, крепкие конечности на грязном, пропитанном чужой кровью теле.
Говорят, что в лесу, между чёрными корнями, живут чудовища — это всё сказки, думает Луффи.
Существо напротив него протягивает когтистую лапу к трупу у Луффи под носом — цепляет кусок внутренностей, какую-то смесь из рваных склизких кишок, разодранной печени и осколков белых костей. Открывает этот огромный зубастый рот, и Луффи видит, как ошмётки органов расползаются на его заточенных голодных клыках.
Луффи даже не дышит, когда это существо смотрит прямо на него — медленно, будто вдумчиво, пережёвывает куски лёгких, лопает, словно шарик, переполненное кровью сердце между зубами и хрустит крошевом костей.
Это всего лишь лес, думает Луффи, когда существо наклоняет голову, будто примеряясь, с какой стороны кусать.
Ничего тут нет, думает Луффи, и это последнее, о чём он думает, когда существо — это чудовище с зубастым ртом — вгрызается ему в грудь.
Он ничего не успевает сделать, даже поднять измазанную в крови руку — только смотрит, как сияет луна, словно гладкая монета, и слышит, как хрустят его собственные рёбра на чужих голодных клыках.
Тот, кто сходит с тропы — тот умирает, думает Луффи.
Когда он открывает глаза, у него вместо рук — гибкие, когтистые лапы, а во рту — ряд острых, дрожащих от голода зубов. Существо сидит напротив него и тянет дутые кишки между когтями, кусает осторожно, жуёт со склизким, мерзким чавканьем — нутро у Луффи озлобленно гудит нечеловеческим, отчаянным голодом.
Когда луна — эта гладкая монета — выходит из-за густых, всклоченных туч, Луффи вскидывается. Сухие ветви скрипят над головой, и существо низко воет между чёрных трухлявых корней.
Луффи воет вместе с ними.
В этом бесконечном лесу, где ничего нет, кто-то сходит с тропы.
4. Это ДофлаКроки, потому что я никогда не умела их писать, но всегда хотела

Предупреждаю: Непонятное АУ, пытки, насилие, телесные увечья, ООС.

Крокодайл складывает утреннюю газету в два раза — кладёт на кофейный столик рядом с антикварной вазой в стиле греческих амфор, сжимает сигару между пальцами и шумно выдыхает.
— Сейчас подойду, — говорит он. — Приведи его в чувство.
Даз Бонс молча кивает и плотно закрывает за собой дверь; он ответственный, верный и немногословный — идеальный помощник. Крокодайл ценит эти редкие качества — выше, чем редкие безделушки, которыми его одаривают за безукоризненную службу.
Крокодайл хорош в своём деле.
Когда он спускается в подземелья, то слышит болезненные стоны — это монотонно воют заключённые, зализывая увечья от постоянных, выматывающих пыток. Говорить они не могут, только вопят на одной ноте, когда пятки им прижигают калёным железом, но кого это волнует.
Они не сознаются, эти скулящие грешники, и пытки продолжаются.
Крокодайл заходит в ту камеру, что самая большая и тёмная — каменные стены, печь под ледяными полами, мёртвый камин и живой мертвец на гибких цепях. Заключённый высок и худ — тюремное тряпьё висит на нём грязным от крови и гноя мешком, холмы острых рёбер обтянуты землистой кожей. Его исхудавшие запястья зажаты в тяжёлых кандалах — он подвешен над полом так, чтобы ледяных камней касались только сломанные пальцы с выдранными ногтями.
Крокодайл трогает железную кочергу костяшкой пальца.
Говорит:
— Раздень его.
Даз Бонс снова кивает — ответственность, верность, немногословность. Железный характер — такой же железный, как инструменты в их подземельях.
У заключённого давно нет глаза — они переусердствовали с иглами в самом начале, так что теперь одна из его глазниц выглядит воспалённым провалом, полным гнилостной требухи. Второй его глаз закрыт, разбитые губы сомкнуты, нос сломан в двух местах и забит кровавой шелухой. Конечности вытянуты — руки над головой, ноги свисают вниз, — туловище худо и покрыто пятнами синяков, росчерками ожогов и отметинами от ржавого железа, которым они вскрывали его пергаментную кожу.
В самой большой и светлой камере в старых мудрых кандалах висит живой мертвец без глаза и без права слова — они пытают его по наводке сверху просто так, потому что кто-то там хочет, чтобы он умирал медленно и терпеливо, день за днём.
Хочет, чтобы он молчал.
Так теперь выглядит бывший король — Донкихот Дофламинго.
Крокодайл надевает перчатки качественной выделки.
— Возвращайся через час, — говорит он.
Даз Бонс молча кивает и плотно закрывает за собой тяжёлую железную дверь.
Теперь их двое.
Крокодайл меряет шагами просторную камеру — стучит каблуками по каменному полу, натягивает перчатки так туго, что кончикам пальцев становится неприятно, и берёт в руки штамп на длинной рукояти. Судя по изящным узорам, кузнецы, которым выдавали заказы вне очереди, старались превзойти самих себя.
Или у них просто не было выбора.
Дофламинго кажется спящим — его единственный глаз прикрыт, исхудавшая грудная клетка еле вздымается в такт ровному дыханию. Крокодайл знает, что это неправда — что Дофламинго слышит звонкие шаги, яркий скрежет железа о камень у них под ногами, его спокойное, размеренное дыхание.
Донкихот Дофламинго улыбается во весь беззубый рот.
— Снова калёное железо? — спрашивает он. — Неужели Нюрнбергская дева — самое интересное, что было в меню?
Крокодайл молча разжигает камин и опускает в угли несколько узорчатых штампов;все они — как произведение искусства. Все они будут пылать на этой землистой, мёртвой коже.
— Может, дыба? — спрашивает Дофламинго. — Кол? Стул для грешников? Хотя бы «аист»?
Крокодайл поправляет шёлковый шарф на шее и ждёт, когда железо раскалится до яркого пламени. Он смотрит на перстни по пальцам, на носки собственных туфель, на вековые подтёки крови по щелям между камнями — куда угодно.
Только не на Дофламинго.
— Неужели моя смерть под пытками будет такой бездарной? — вопрошает тот насмешливо.
Крокодайл знает, что он улыбается — широко, устрашающе, издевательски. Даже когда у него во рту нет ни единого зуба — только вспухшие, полные гнили лунки дёсен, растерзанные крючьями.
— Почему ты молчишь, Кроки? — спрашивает Дофламинго, и его хриплый голос похож на скрежет. — Когда я трахал тебя в прошлой жизни, ты никак не мог заткнуться.
Когда Крокодайл поворачивается к нему, у него в руке — раскалённый штамп. Он идёт медленно и деловито, каблуки его туфель — капель заключённому на голову в течение нескончаемых часов.
Дофламинго улыбается ему — его единственный глаз широко открыт и полон безумия.
Ничего не меняется.
— Что такое, Кроки? — спрашивает он. — Ты обиделся? Или ты молчишь, потому что тебе стыдно?
Крокодайл дёргает рычаги на его цепях, и те надсадно скрипят, опуская Дофламинго на камень — тот бьётся коленями о холодный пол и смеётся так, будто хочет захлебнуться.
Он говорит:
— Поговори со мной, Кроки, пока я не умер.
Он смеётся:
— Пока ты не запытал меня до смерти.
Крокодайл садится перед ним на пятки — брюки на его бёдрах натягиваются до треска, жилетка плотно обхватывает лопатки, а его лицо почти касается кончика сломанного носа. Дофламинго высовывает язык, будто хочет лизнуть рубцы шрамов через его острые, широкие скулы, но Крокодайл подаётся назад и хватает его пальцами за подбородок.
Жёстко фиксирует, тянет к себе, так, что Дофламинго едет коленями по полу, сбивает вывернутые суставы в кровь — руки его выкручены, лопатки сведены, спина неестественно выгнута.
И он улыбается, будто ему совсем не больно — может, так и есть.
Крокодайл говорит:
— Когда ты меня трахал, ты думал, что у твоих ног — целый мир.
Он говорит:
— Но это не так.
Он смеётся:
— Тебя обманули, как ребёнка.
Его смех хриплый и низкий, и от этого звука разбитые губы Дофламинго складываются в жёсткую полосу — он дёргается в своих кандалах, утробно рычит, как загнанный в угол зверь; самое интересное, что таковым он и является.
— Может быть, ты и был королём, — говорит Крокодайл. — Но теперь ты — никто.
Он улыбается израненным лицом:
— И умрёшь ты — никем.
Его пальцы на лице Дофламинго обтянуты кожей — он тащит его к себе, целует крепко и болезненно, обводит языком все эти гниющие лунки в воспалённых дёснах, а потом сплёвывает на пол и упирает штамп под эти исхудавшие, синие рёбра.
Дофламинго кричит и смеётся одновременно — его единственный глаз полон боли и безумия.
Ничего не меняется.
Собстенно, с драбблами можно закончить, но впереди - впереди еще три размера работ, а это очень опасно

Если вдруг оно всё же попадёт в обзоры.
@темы: Дофламинго/Крокодайл, Фанфикшн, Внезапно, ФБ-2018, Катакури/Луффи, Нами, R, Слэш, One Piece